Сигизмунд условно делил всех дам постбальзаковского возраста на две категории: на тех, кто читает дамские романы и смотрит мексиканские сериалы, и на тех, кто увлечен православием и национальной идеей. Всем этим дамам вследствие общего упадка сексуальности в СССР в свое время катастрофически не хватило любви. Оказавшись на гигантском торжище перестройки, они лихорадочно принялись наверстывать упущенное — пусть только теоретически. Способ сублимации определялся, как правило, уровнем интеллекта. Более умные грезили о возрождении России, более простые погружались в бесконечные похождения непотопляемых Катрины, Марианны, Джоанны и прочих кринолиновых блядей.
— Здрасьте, тетя Аня, — потупясь, начал с порога Сигизмунд.
— Вспомнил? — сухо спросила тетя Аня.
Генки в этот раз дома не было.
Сигизмунд развел руками и молвил:
— Тетенька, прости засранца.
Тетя Аня засмеялась, махнула на него полотенцем.
— Иди уж… Как чуял — сегодня опять пирожки пекла…
Несколько дней подряд город сотрясали магнитные бури. То есть, это по радио сообщалось, что магнитные бури и активное солнце, а выражалось все это в головной боли по утрам, в повышенном давлении, в раздражительности и озлобленности граждан. У подъезда уже несколько дней стоял «фордяра» с разбитой мордой. Снег проникал под смятый, перекошенный капот. Сигизмунд злорадствовал.
Мать звонила Сигизмунду — жаловалась на плохое самочувствие. Умоляла ездить поосторожнее: участились аварии. Сигизмунд и сам по возможности за руль лишний раз не садился. Нехорошо было в городе. Тревожно. Так тревожно, что хоть волком вой.
Вчера пьяного видел — сидит себе под стеной, задрав голову к серым небесам, и воет от души в голос… Постоял, послушал, поддержал. Мысленно, конечно.
А Лантхильде все нипочем. Она делом занята — ребенка вынашивает. Вслушивается во что-то такое, Сигизмунду неслышное… Болтает больше прежнего. Что увидит — о том болтает, путая русские и таежные слова. Как птичка. Точнее, как птица. Крупновата для «птички».
Но вот минул день, и снова они выходят из дома вдвоем. В городе тихо, безлюдно. Тревога на ночное время улеглась. Протяжно, с нарастанием, грохочет сползающий с крыш снег. То тут, то там. То ближе, то дальше. И так по всему городу. Вдалеке воют милицейские сирены, но этот звук не нарушает тишины.
Город отдыхает. Он залит мертвенным, светом фонарей. Петербург подобен чиновнику в болотного цвета вицмундире, застегнутом под самое костлявое горло. Он до сих пор подобен чиновнику. Для того, чтобы одухотворить его ночные пустынные улицы, достаточно фигуры какого-нибудь пьяницы, праздно бредущего вдоль обшарпанных стен. А подчас и пьяницы не нужно — город живет своей таинственной, мертвецкой какой-то и в то же время чрезвычайно цепкой жизнью.
Вечером пятого февраля шел снег. Он пал разом на все, закрыв лужи, следы, обломки льда, разбросанный мусор… В этот день Сигизмунд с Лантхильдой вышли из дома поздно. Была ночь. Когда спускались с крыльца, тишину разорвал душераздирающий вопль. Казалось, с какого-то ребенка живодеры пытаются содрать кожу.
Лантхильда вздрогнула, прижалась к Сигизмунду, застыла.
По взвинчивающейся спирали пошел ответный вопль. Он улетал в небесные сферы, утончаясь, казалось, до ультразвука.
— Мьюки, — спокойно пояснил Сигизмунд. — Весна, Лантхильд, на подходе. Гляди…
Когда они вышли во двор, Сигизмунд показал ей: на двух крышках люков двумя неопрятными кучами сидели два кота и натужно выли. Наконец у одного кота сдали нервы. Он бросился бежать. Второй погнался за ним. По снегу быстро пролегли две стежки мелких следов.
Лантхильда хихикнула.
— Мьюки мал, орьот гроомко.
— Да уж, — согласился Сигизмунд, радуясь тому, что с ними нет кобеля. Вот уж кто орьот гроомко.
Кобеля они оставили дома, потому что Лантхильда попросила покатать ее на машине. Любила девка ночные поездки по городу. И хотя ей нужно было сейчас много двигаться (для чего и затевались эти вечерние прогулки), Сигизмунд ей не отказывал. Делал с ней пару кругов по двору, потом катал.
В гараж она заходить боялась по-прежнему. Оставалась ждать на том месте, которое Сигизмунд про себя называл «последним рубежом».
— Стой, жди, — наказал Сигизмунд, оставляя Лантхильду у «последнего рубежа». — Сичас подадим карету, ваше величество.
Она подняла к нему лицо, улыбнулась. Свет фонаря высветил каждую черточку этого лица: длинный нос, большой, твердо очерченный рот, подкрашенный светло-розовой помадой «Револьюшн» (купил-таки!), ясные серые глаза в белых пушистых ресницах, светлые брови-стрелы… На воротнике шубки из фальшивого леопарда лежала лантхильдина коса — тайная гордость Сигизмунда — не коса, а косища, буйство жестких белых волос, сплетенных туго-натуго и перетянутых резинкой с какими-то дурацкими блескучими розочками.
Сигизмунд чуть наклонился и поцеловал ее в губы.
— Сейчас, — шепнул он.
И пошел к гаражу.
Она немного постояла, переступая сапожками — подмораживало — а потом, завидев медленно идущего по снегу кота-победителя, присела на корточки и начала подкыскивать, смешно присвистывая:
— Ктсс-сс… ктсс-ссс…
Сигизмунд вошел в гараж. Включил зажигание, стал прогревать мотор. Усмехался про себя — все представлял, как Лантхильда сюсюкает с мьюки. От слова «кот» она отказывалась категорически. Мьюки и мьюки. Да и сам Сигизмунд все больше склонялся к таежной мове.
На днях вспоминал одну старую песню Мурра — давно ее не вспоминал, а тут вдруг всплыла в памяти:
Ты — дурак, и я — дурак, все мы — братья-дурни…