Девка угомонилась через полчаса. Были слышны уже на улице первые утренние машины. Сигизмунд курил и с тоской думал о завтрашнем дне.
Следующий день оправдал опасения Сигизмунда и даже с лихвой их превзошел. Поспать, конечно, так и не удалось. Выпил слишком много кофе — вот и перевозбудился. Сидел как сыч, злой на весь белый свет. Знал: ходить ему сегодня с головной болью.
Да и без всякого кофе жгучая досада на самого себя не дала бы глаз сомкнуть. Надо же было столь бездарно вляпаться. Выгод, похоже, не поимеешь, а вот неприятностей огребешь — выше крыши.
От курева во рту аж горько было. Встал, пошел зубы чистить. Заодно и побриться.
Сигизмунд намылил физиономию и уставился на себя в зеркало. Замер. Вообще-то он всегда представлял себя немного более мужественным и красивым, нежели тот образ, который обычно глядел на него из зеркал. Подбородок потверже, складка рта порешительнее. И нос не «уточкой», а прямой, рубленый. Старательнее всего Сигизмунд не замечал некоторой одутловатости своего лица — той, которую Гоголь назвал бы «редькой вверх».
То, что сейчас глядело на Сигизмунда, на фоне белой пены имело неприятный желтушный оттенок. И Сигизмунд вовсе не выглядел суровым и недовольным, как ему представлялось в мечте. Он выглядел невыспавшимся и несчастным.
В ванной застоялся дымно-кисловатый душок. От девки, что ли, остался? Потом сообразил: одежда девкина пахнет. Хоть и в мешок полиэтиленовый засунута, а даже и оттуда шибает. Вот ведь зараза.
Сигизмунд покончил с бритьем. Девкино присутствие стало казаться назойливым. Сигизмуд и жил-то один, не допускал к себе женщин больше, чем на одну ночь, лишь потому что с некоторых пор совершенно не выносил чужих. Вечно начинают повсюду валяться колготки, квартира наполняется чужими запахами.
Неприятный девкин запах заставил Сигизмунда вернуться мыслями к приблудной дуре. Ишь, спит себе, закрытая на швабру, и горя не ведает. Птичка божия не знает… Паспорт-то хоть у птички есть? Или иной аусвайс? Все эти граждане и гражданочки, которые наполовину не в ладах с законам, стараются при себе аусвайсы носить. На всякий случай.
Он наклонился над мешком и брезгливо вытащил оттуда пропахшую дымом и потом одежду. Накладных карманов ветхая роба не имела. Внутренних тоже.
Одежка была сшита из странной ткани. Грубой, как дерюга. Правда, заношена была до мягкости, словно ветхая джинса. И сшито на руках. Гринписовка какая-нибудь, что ли? Китов спасает.
Он отложил в сторону платье и взялся за пояс. Приметный пояс. Тоже в фольклорном духе. Пряжка — явный самопал. Медь, похоже. Заношена и вытерта, а работа красивая — клювастый кто-то, вроде птицы, только вместо туловища ленты переплетенные. С обеих сторон от пряжки кружочки металлические нашиты, по два с каждой стороны. Не могла одинаковые подобрать. Все кружочки разные. Даже размером немного отличаются. Полный самопал.
Зековская работа, что ли? Нет, на зоне аккуратней делают. От души и для души.
Сам пояс был кожаный, вроде из замши. Заношен донельзя. Что она его, всю жизнь не снимая таскает? Сигизмунд плюнул. Одно слово, гринписка долбаная. Куда только таможня да санитарные кордоны смотрят?
Документов у полоумной гринписки никаких при себе не было. Утеряла, что ли?
Он еще раз взял грязную рубаху, встряхнул. Его окатило тяжелым запахом. Тьфу, мерзость!
И тут он увидел.
То есть, он на самом деле увидел.
Наметанный глаз тараканобойца ухватил ЭТО сразу. ЭТО не спеша перемещалось вдоль шва. И еще ОДНО… А сколько же в мешке осталось?
Все белье прокипятить. Срочно. Все кругом отравой залить. Себя продезинфицировать. Кобеля.
Девку — гнать. В три шеи. И тех, кто, возможно, придет за девкой, — тоже. Золото отдать — и гнать.
И ведь сам же для нее постельное белье постилал, мудак! Белье, кстати, тоже
— кипятить. И тахту обработать…
Швырнул одежку обратно в мешок. Мешок затянул узлом потуже.
Долго мыл руки. С мылом, под горячей водой. В зеркало на себя не смотрел — в зеркале мудозвон маячил. Смотрел на себя «внутреннего» — решительного и беспощадного.
И тут у Сигизмунда зачесалось в голове. Он машинально поскребся и заледенел: перекинулись! Тут же зуд прошелся по колену. Страшные призраки различных тифов закружились перед ним в жутком хороводе. Сыпняк, брюшняк… Затем эти призраки сменились менее смертоносными, но не менее неприятными: например, призрак раннего облысения вследствие частого мытья волос керосином.
А за всем этим явственно рисовался вовсе уж инфернальный охтинский пахан-извращенец, свирепо растлевавший девку в ванной: мол, где моя ненаглядная лялька? Может, я ее нарочно в золото одел и в говне вывозил, а ты мне, падла, кайф сломал! Пор-решу, сука!
…А может и в самом деле притащить участкового и сдать девку к чертовой матери? Сдать — и дело с концом!
Ага. А потом хозяева притащатся. Охтинцы. Во главе с лютым паханом-извращенцем. Да и участковому будет затруднительно объяснить: отчего, мол, сперва приветил, а теперь с потрохами сдаешь. Участковый-то мужик въедливый да обстоятельный… Нет, не так надо. НЕ ТАК!
Может, в РУОП позвонить? В «антишантажный комитет»? Так, дескать, и так… В конце концов за ради чего налоги-то платим. Правильно, за защиту.
Но и здесь, чувствовал Сигизмунд, не сыскать ему понимания. Там люди серьезные. И сам Сигизмунд перед ними — человек очень серьезный.
Ну, и что теперь? С такой глупостью, как вшивая девка, в РУОП соваться? Мол, нашел в гараже угонщицу. Налицо взлом. К себе привел. Наркушница оказалась. По-нашему ни бум-бум, на шее золота немеряно, золото фашистское, в свастиках, роба во вшах, гадит на паркет, аусвайса не имеет. Мол, заберите вы ее у меня, ребята… А то вдруг за ней явятся. С Охты она — то я доподлинно вызнал. Обидели ее где-то в ванне на Охте, она умом и тронулась.